Светлой памяти автора этой статьи Валерия Алексеевича Мешкова (на фото), которого не стало 11 июня, всего спустя три месяца, как мы отметили его 70-летие. Он известен как талантливый публицист и критик (по образованию радиоинженер, кандидат технических наук), автор 20 научных работ по метрологии, член Регионального Союза писателей Республики Крым и Союза журналистов России, лауреат премии им. А.И. Домбровского, автор-исследователь малоизвестных событий жизни и творчества именитых русских писателей: М.Булгакова, С.Есенина, А.Ахматовой, М.Волошина Н.Гумилева, И.Анненского, И.Сельвинского, В.Высоцкого, А.Домбровского, связанных с их пребыванием в Евпатории, в Крыму; космонавтов Ю.Гагарина и Г.Титова, ученого Н.Н. Бурденко. Творчество В.А. Мешкова публиковалось в книжных изданиях, в журналах и периодической печати России, Украины и Крыма, пишет издание «Крымское Эхо».
Предлагаем вашему вниманию последнее литературное исследование Валерия Алексеевича.
Галина Домбровская
Стихотворение «В прохладе сладостной фонтанов»
История исследования этого стихотворения насчитывает чуть больше ста лет и берет свое начало от 1911 года. Его первооткрывателем был П.Е. Щеголев, в чьей расшифровке это произведение воспроизводится в Академических изданиях сочинений Пушкина. Позднее в 1931 году он отмечал: «…ни один пушкинист не обмолвился ни одним словом по поводу этого стихотворения, в основе которого лежит обращение к реальному лицу, поэту той стороны, „где мужи грозны и косматы, а девы гуриям равны“» [1,с.324]. Ссылки на более ранние публикации Щеголева см. [1, с. 319; 2, с. 125].
Первая попытка, по мнению Н.В. Измайлова [2,с.126], относится к 1938 году, в результате появилась и первая гипотеза М.К. Азадовского [3]. Он считал, что «реальным лицом» является выдающийся грузинский поэт Шота Руставели, по этой причине страна, о которой говорит Пушкин, – Грузия. Эту гипотезу отвергал Измайлов, предлагая свою версию: «Кто из современных Пушкину поэтов подходит под эту характеристику? По нашему убеждению, только один: Адам Мицкевич» [2,с.135]. Не останавливаясь пока на его аргументах, отметим другие версии, известные к настоящему времени.
Ряд исследователей и переводчиков с персидского отстаивали положение, что произведение Пушкина принадлежит знаменитому восточному поэту Саади, творчество которого Пушкин ценил и зачастую обращался к нему в своих стихах. Ссылки на данные работы см. в [2,с.167-168]. Основные аргументы в пользу этой версии приведены[4].
Наконец, не так давно высказана новая версия: «Не вдаваясь в споры <…>, предложим ещё одну: Пушкин мог иметь в виду А.С. Грибоедова» [5,с.254]. Её авторы, тем не менее, кратко приводят аргументы в свою пользу. И в этом случае пока не будем их анализировать.
Следует отметить, что сейчас не существует сравнительного исследования всех указанных версий, однако «по умолчанию» наиболее весомыми считаются аргументы, высказанные Измайловым в пользу Мицкевича [2]. Но объективного метода рассмотрения подобных спорных ситуаций пока предложено не было.
Ниже применяется метод, в принципе позволяющий исключать субъективный фактор в подобных случаях и получать необходимый результат наиболее экономным способом: системный анализ в его наиболее простой форме. При этом каждая из четырех версий (Руставели, Мицкевич, Саади, Грибоедов) рассматривается как некий интеллектуальный продукт, который должен отвечать некоторому набору определенных признаков. Задача эксперта, или экспертов, в этом случае – объективно оценить, какой продукт наиболее точно соответствует этому набору. В данной работе в качестве эксперта выступает автор статьи, и вероятно, его оценки и окончательный вывод, ввиду сложности задачи, подлежат дальнейшему обсуждению специалистов.
Что касается рассматриваемого произведения Пушкина, набор признаков мы должны извлечь из текста его стихов, имеющейся информации о них и о самом поэте. Приведем стихи в том виде, как они представлены в [2, с. 125].
В прохладе сладостной фонтанов И стен, обрызганных кругом, Поэт бывало тешил ханов Стихов гремучим жемчугом.
На нити праздного веселья Низал он хитрою <рукой> Прозрачной лести ожерелья И четки мудрости златой.
[Любили] Крым сыны Саади: Порой восточный [краснобай] Здесь развивал [свои] тетради и удивлял Бахчисарай
|
Его рассказы [расстилались], Как эриванские ковры, [И ими] ярко [украшались] Гиреев ханские [пиры].
Однако ни один волшебник [милый], Владетель умственных даров, Не вымышлял с такою силой, Так хитро сказок и стихов,
Как прозорливый <и> [крылатый] Поэт той чудной стороны, Где мужи грозны и косматы, А жены гуриям равны.
|
На взгляд автора этой статьи, мы имеем дело не только с черновым вариантом, потребовавшим расшифровки, однако также с неоконченным произведением. Здесь ощущается нехватка одной-двух завершающих строф, дающих точное указание на автора, конечного адресата стихов.
Основная его характеристика сосредоточена в двух последних строфах, но следует ещё учесть, что это не просто текст, а творение гениального поэта Пушкина. Его произведения отличаются внутренней, глубинной, не всегда явной, однако логикой, а его определения в большей части конкретны и очень точны. Исключения имеют возможность быть, в частности, даже в этом стихотворении. Если мы выберем в качестве признака «прозорливый и крылатый», и применим его ко всем четырем «претендентам», то априори не сможем кому-то отдать предпочтение. Все они выдающиеся поэты, и для каждого имеют возможность быть найдены аргументы в пользу соответствия выбранному признаку. Потребуется объемное литературоведческое исследование, подобное [2], и при этом заранее ожидать, что хотя бы получится выяснить, кто соответствует этому признаку «больше», а кто «меньше», – вряд ли возможно.
По этой причине надо сформулировать признаки, которые окажут помощь «отсеивать» претендентов, как явно несоответствующих. Обращаясь к внутренней логике произведения, мы можем понять, что Пушкин не непреднамеренно связывает две последние строфы с Крымом, с Бахчисараем. Это значит, что «реальное лицо», которое мы ищем, должно иметь к ним какое-то отношение. Так, мы формулируем признак: «Имел отношение к Бахчисараю».
Применяя этот признак к претендентам, мы видим, что Руставели сразу «отсеивается»: к Бахчисараю он явно не имел отношения. Что касается Саади, то о нем говорится в третьей строфе: «Любили Крым сыны Саади». Будет ли логично для Пушкина, да и не только для него, посвящать и две последние строфы Саади, зашифровав его как «волшебника милого» и «владетеля умственных даров» и противопоставляя Саади его же «сынам»? Если имя уже названо в третьей строфе, то нет никакого смысла далее его шифровать, создавать искусственное усложнение, когда проще сказать, что ни один из «сынов Саади» не сравнялся со своим «отцом». Такие приемы для Пушкина явно не характерны. На этом основании мы исключаем из числа претендентов и Саади, тем более что к Бахчисараю он прямого отношения не имел и в Крыму не бывал.
Для оставшихся двух претендентов (Мицкевич, Грибоедов), которые побывали в Бахчисарае и Крыму, мы должны найти теперь другие «отсеивающие» признаки. Если в качестве признака выбрать текст пятой строфы, то его соответствие Мицкевичу (если следовать Измайлову [2,с.143-144]) не вызывает сомнений. Что касается Грибоедова, то он в основном известен как «автор одного произведения», т.е. комедии «Горе от ума», по этой причине возникает вопрос: «вымышлял» ли он «с такою силой так хитро сказок и стихов»?
Обращаясь к свидетельствам современников Грибоедова и к истории его отношений с Пушкиным, обнаруживаем, что они уже были знакомы, когда вновь встретились в 1828 году. Кюхельбекер, зная одну из грибоедовских поэм, нигде не напечатанную, в 1821 году называл Грибоедова «певцом, воспевшим Иран». Однако с конца марта 1828 года при встречах в дружеском кругу, включавшем Пушкина, Грибоедов читал отрывки из трагедии «Грузинская ночь», о которой сохранились отзывы. По этому поводу Н.И. Греч сказал: «Грибоедов только попробовал перо на комедии „Горе от ума“. Он займет такую степень в литературе, до которой ещё никто не приближался у нас: у него, сверх ума и гения творческого, есть – душа, а без этого нет поэзии!» [6, с. 36].
Наиболее подробно об этом рассказывается в мемуарах Булгарина: «В последнее пребывание свое в Грузии он сочинил план романтической трагедии и несколько сцен, вольными стихами с рифмами. Трагедию назвал он „Грузинская ночь“; почерпнул предмет оной из народных преданий и основал на характере и нравах грузин. <…> Трагедия, основанная, как выше сказано, на народной грузинской сказке, если б была так окончена, как начата, составила бы украшение не только одной русской, однако всей европейской литературы. Грибоедов читал нам наизусть отрывки, и самые холодные люди были растроганы жалобами матери, требующей возврата сына у своего господина. Трагедия сия погибла вместе с автором!..» [6,с.35-36].
Обо всех этих обстоятельствах Пушкин знал, не только непосредственно общаясь с Грибоедовым в 1828 году, однако и от его друзей и знакомых литераторов. В этом же году, не без влияния Грибоедова, Пушкин создает стихи:
- Не пой, красавица, при мне
- Ты песен Грузии печальной:
- Напоминают мне оне
- Другую жизнь и берег дальный.
Романс на данные стихи был написан М. Глинкой на грузинскую мелодию, привезенную Грибоедовым. Кроме иных талантов, Грибоедов был и замечательный музыкант-любитель. Этот романс исполняла Анна Оленина, которой в том же 1828 году Пушкин посвятил ряд стихов. «Берег дальный» относится к Северному Кавказу, где Пушкин побывал в 1820 году, результатом чего стала поэма «Кавказский пленник». Её второе издание относится к 1828 году. Следует учесть, что Грибоедов был в то время на вершине своей популярности и как поэт, и как успешный дипломат, имевший большой авторитет и уважение в Грузии. Грибоедов хорошо узнал Грузию и даже нашел там себе жену, юную княжну Нину Чавчавадзе. По этой причине ему Пушкин вполне мог адресовать свои строчки из предпоследней строфы и две первые строчки последней строфы изучаемых нами стихов. Что касается Мицкевича, то достаточно убедительные литературоведческие аргументы, что и он вполне соответствует этой же части произведения Пушкина, как считается, приведены в [2,с.136-145].
При этом «чудная сторона» поэта Грибоедова – Грузия, вообще Кавказ, а Мицкевича – Польша и Литва. Здесь стоит заметить, что на Кавказе Пушкин уже побывал, а Польшу и Литву ему видеть не пришлось. Также, для Мицкевича также можно предложить неродственную ему «сторону», а именно Крым, воспетый в его «Крымских сонетах». Однако это не будет соответствовать логике рассматриваемого произведения. Начав о Крыме, затем нелогично называть его «той чудной стороной». Также кстати отметить, что сам Измайлов признает: «Многое в общественных воззрениях было у них несходно, о многом они спорили, многое их разделяло: отрицательное отношение Пушкина к старой Польше, любимой Мицкевичем <…>» [2,с.136-137]. По этой причине у нас есть основания сомневаться, что Пушкин мог назвать Польшу или Литву «чудной стороной».
Для окончательного решения остается рассмотреть соответствие признакам, заключенным в двух последних строчках стихов. В «стороне», о которой говорит Пушкин «… мужи грозны и косматы, а жены гуриям равны». Из этого можно извлечь три отдельных признака.
Первый: мужчины имеют грозный вид и по этой причине воинственны. В аргументации [2,с.144-145] доказывается, что Мицкевич в своих произведениях немало воспевал героические страницы истории Литвы и Польши, и что её воины достаточно грозные и воинственные. Хотя у Пушкина речь идёт, наиболее вероятно, о «грозном» внешнем виде, не будем спорить и пока примем данные аргументы в отношении поляков и литовцев. Однако многие народы, и в том числе грузины, а также другие жители Кавказа, с не меньшим основанием имеют возможность считать своих мужчин столь же «грозными». По этой причине данный признак не является отсеивающим, хотя и здесь суждения Измайлова относятся к давнему прошлому родины Мицкевича, а в произведении Пушкина, скорее всего речь идёт о современном ему поэте и времени.
Второй признак: мужчины не только «грозны», однако и «косматы». По этому поводу в цитате [2,с.146] найден пушкинский перевод из поэмы Мицкевича, где есть «эпитет „косматый“ в приложении к одежде воинов-литовцев». Однако является ли это доказательством соответствия данному признаку? В отрывке, на который ссылается Измайлов, Пушкин описывает «юных литовцев», с «медвежьей кожей на плечах, в косматой рысьей шапке».
Однако если у мужчины «косматая шапка», будет ли это основанием и его назвать «косматым»? Сам Измайлов указывает, что в «Кавказском пленнике» Пушкин характеризует черкеса «в косматой шапке, в бурке черной» и считает: «Применение в обоих случаях – в „Кавказском пленнике“ и в переводе „Конрада Валленрода“ – аналогично». Получается, что если некоторые мужчины носят «косматые шапки», то на этом основании Пушкин мужчин этой страны назвал «мужи косматы»?
Обратившись к словарю Даля, имеем определение: «КОСМА – кудерь, прядь волос или шерсти; длинный, свалявшийся клок; склоченная прядка. Косматый – кто в космах, в густой, всклоченной шерсти; волосистый, шерстистый; всклоченный, нечесаный, кудлатый» [7,с.173]. Словарь Даля использовался при составлении словаря языка Пушкина, и обращаясь к последнему мы обнаруживаем, что эпитет «косматый» Пушкин использовал в своих произведениях сравнительно зачастую, 23 раза, и в различных смыслах. Упомянутые выше случаи относятся к примерам, когда Пушкин говорит «об одежде, сшитой из шкур с густой и длинной шерстью» [8,т.2,с.379] . Другие примеры у Пушкина относятся к животным, «имеющим густую, длинную шерсть», кроме того, к частям тела, «покрытым шерстью, волосатым». Есть примеры, когда эпитет применяется в переносном смысле: «косматые дружины <…> морозов и снегов», «сердце <…> косматое».
Всего один раз Пушкин использовал слово «косматый» применительно к характеристике Дельвига «Косматый баловень природы» в смысле «с взъерошенными волосами, лохматый» [8, т. 2, с. 379], т.е. «всклоченный, нечесаный, кудлатый» [7, с. 173]. Однако в данном случае понятие «косматый» относится к целому мужскому населению «чудной стороны», по этой причине не может быть случайной, неустойчивой характеристикой. Ведь не имеют возможность же все люди ходить нечесаные, со свалявшимися волосами, не стриженые и т.п. Считать, что Пушкин перенес эпитет, относящийся к шапкам на собственно мужчин всей «чудной стороны», на наш взгляд, анализ языка Пушкина не дает никаких оснований.
Характерно, что в работе [2] Измайлов ни разу к такому анализу не обращается. И ещё существенный момент: в «Конраде Валленроде» речь идёт о язычниках-литовцах, сражавшихся с Тевтонским орденом в 1391 году. Рассматриваемое стихотворение, на данном этапе нашего изучения, относится к современникам Пушкина, поэтам Мицкевичу или Грибоедову, следовательно, характеристики «чудной стороны» в последней строфе также явно относятся к её тогдашнему состоянию! А в то время литовцы уже были не язычниками, а вполне цивилизованным населением, никак не «грозным и косматым».
Мы же на основе анализа с использованием ссылок [8,9] приходим к неожиданному, однако логичному выводу: Пушкин имел в виду мужчин, чье тело «космато» – как «волосистое, шерстистое» [7,с.173], «покрытое шерстью, волосатое» [8,т.2,с.379], т.е. густо покрыто волосами. Таких людей, у которых грудь, руки, ноги и даже спина имеют возможность быть заросшими черными волосами, на каждом шагу можно встретить в Грузии – и вообще на Кавказе. Это свойство подчас даже зачастую обыгрывается в современных пародиях на «кавказцев». А вот для Польши и Литвы это не является определяющим признаком. По этой причине в 1828 году только жители Кавказа того времени могли быть для Пушкина «грозны и косматы», однако отнюдь не поляки и литовцы. Это ещё одно возражение против аргументации Измайлова. Так, мы имеем первый «отсеивающий» признак для кандидатуры Мицкевича.
Для полноты и убедительности рассмотрим последний признак: «жены гуриям равны». Обращаясь к аргументам Измайлова в этом случае, мы обнаруживаем сначала не доказательство, а утверждение: «Совершенно понятно и определение „жен“ (в черновых вариантах двукратное колебание: девы – жены – девы – жены) в стране поэта – как равных красотою райским гуриям. Красота считалась всегда принадлежностью польских женщин…» [2,с.146]. Однако у Пушкина не говорится «красотою равны», у него сказано просто «жены гуриям равны». К тому же понятия о красоте в разные времена для разных народов далеко не тождественны. Если следовать логике Измайлова, то «гурией» Пушкин мог называть любую красивую женщину любой национальности. С этим нельзя согласиться, тем более что такое сравнение поэт в поэзии и прозе употребил всего один раз именно в рассматриваемом случае [8,т.1,с.566].
Посчитав свое утверждение достаточно убедительным, затем Измайлов вдруг задает вопрос: «Однако почему польско-литовские женщины сравниваются с гуриями магометанского рая?». Такой ход некорректен, здесь заранее желаемое выдается за действительное. Корректный подход требует, на наш взгляд, рассматривать, что именно Пушкин вкладывал в понятие «гурия» и насколько это соответствовало «польско-литовским женщинам».
Итак, обращаясь к характеристике «гурий» в культуре и религии Востока, имеем следующие основные их черты, которые знал и имел в виду Пушкин. Согласно сурам Корана, который он изучал [10], гурии – райские девы, черноокие, с большими глазами, пышногрудые и белокожие, доставляющие правоверным мусульманам, попавшим в рай, неземные радости и блаженства. Очевидно, что женщины Грузии и Кавказа того времени, уже по своему скромному и покорному характеру, могли вызвать у Пушкина ассоциацию с «гуриями». И, разумеется, строптивые, капризные, своевольные, зачастую корыстные и коварные польские и литовские цивилизованные женщины вообще не подходят под определение гурий.
К тому же, если обратиться к словарям и энциклопедиям, то обнаружится, что слово «гурия» происходит от персидского «хури», и наиболее устойчивой внешней характеристикой «райских дев» является значение этого слова – черноокие[1]. Опять же, восточные женщины, в том числе и грузинки и многие другие жительницы Кавказа, в целом соответствуют этому внешнему признаку. Жительницы Польши и Литвы, хотя их отдельные представительницы имеют возможность быть «черноокими», имеют цвет глаз самым разнообразным образом отличный от этой характеристики.
Следовательно, имеем второй отсеивающий признак для кандидатуры Мицкевича, и вывод: используя объективный подход на основе системного анализа, мы методом «отсеивания» получили достоверный и однозначный ответ – последние две строфы стихотворения Пушкина «В прохладе сладостной фонтанов» обращены к Грибоедову.
* * *
Полученный вывод не мешает возвратиться теперь вновь к рассмотрению признака «прозорливый и крылатый», чтобы понять, почему Пушкин так характеризовал именно Грибоедова, а не Мицкевича. Как и выше, будем использовать филологические средства [8, 9] наряду с литературоведческими. Прежде всего, выясняется, что к определению «прозорливый» Пушкин в своей поэзии обратился всего один раз, и именно в рассматриваемом неоконченном и неопубликованном стихотворении [8, т. 3, с. 813].
Если учитывать и его прозу, то в новом издании словаря [9] обнаруживается, что Пушкин два раза применял слово «прозорливость». Оно употребляется в характеристике Петра I, которого Пушкин считал выдающимся человеком и правителем. Это качество Петра I выражается в житейских и государственных делах: «Петр, по своей прозорливости, увидел тотчас расположения детей, <Аннибала> как живого, смелого назначилв военную службу, Рагузинца тихого, рассудительного глубокомысленного в статскую…» [11,с.435]. Ещё раз это слово Пушкин употребляет в набросках, касающихся житейских дел Вольтера: «… и вот условия, которые вздумалось мне повергнуть [на разбор] вашей прозорливости » [12,с.366].
Однако в журнальной публикации был использован другой вариант перевода Пушкиным письма Вольтера: «Я знаю, что дело это для меня невыгодно; однако вам оно будет полезно, а мне приятно – и вот условия, которые вздумалось мне повергнуть вашему благоусмотрению» [13,с.76]. Пушкин отмечает далее, что в этой переписке Вольтер проявляется «как человек деловой, капиталист и владелец» [13,с.78], торгующийся об условиях заключения купчей на участок земли. Так, два раза Пушкин применяет понятие «прозорливость» для характеристики проницательного, острого ума деятельного человека, а не пророчествующего поэта. По этой причине, с полным основанием, мы имеем право полагать, что и в рассмотренных стихах определение «прозорливый» применяется Пушкиным в этом же смысле.
При этом не будем возражать, что как указывал Измайлов, в кругу русских литераторов Мицкевича называли «вдохновенным поэтом» (Баратынский, Пушкин), и «пророком и наставником» (Баратынский) [2,с.142-143]. В подкрепление этих доводов Измайлов ссылается на воспоминания, как Мицкевич: «раз в самой квартире Пушкина, в Демутовом трактире, долго и с жаром говорил о любви, которая некогда должна связать народы между собою». К этому можно добавить, что о пророческом даре вспоминали те, кто присутствовал на «вдохновенных импровизациях» Мицкевича: «Мицкевич – вдохновенный, возвышенный поэт и вместе – провидец, постигающий будущее: вот смысл этой характеристики» [2,с.142].
Однако согласиться, что данные черты дара Мицкевича тождественны определению Пушкина «прозорливый и крылатый», все же нет оснований. Пророк, провидец, ясновидец и т.п. – это человек, который вещает что ему приходит «свыше». Если пророчества сбываются при жизни его слушателей, то тогда они имеют возможность назвать такого человека «прозорливцем». Пророчества Мицкевича, в частности вышеупомянутое, считали сбывшимися разве что идеологи «советско-польской дружбы» во времена «социализма». Во времена Пушкина подобные пророчества вряд ли кто рискнул назвать прозорливостью.
Сам Пушкин и позже характеризовал Мицкевича: « С ним / Делились мы и чистыми мечтами / И песнями (он вдохновен был свыше / И свысока взирал на жизнь). Часто / Он говорил о временах грядущих, / Когда народы, распри позабыв, / В великую семью соединятся. / Мы жадно слушали поэта. («Он между нами жил…», 1834). Мы ясно видим, что Пушкин ценил возвышенный поэтический и пророческий дар Мицкевича, однако не видел в нем прозорливости делового и государственного человека. То же самое относится и к импровизаторскому таланту Мицкевича, который Измайлов также считает «лыком в строку». Однако импровизатор во время выступления впадает в особое состояние, транс, он вещает на заданную тему, что также может быть пророчеством, однако к проницательности, как её понимал Пушкин, отношения не имеет.
Здесь уместно вспомнить, что Грибоедов на момент общения с Пушкиным был государственным деятелем, успешным дипломатом, чьи заслуги получили именно в 1828 году высокую оценку. А кому, как ни дипломату, необходимо быть прозорливым, предусматривать вероятный ход событий и последствия тех или иных решений? Как дипломат, он «был главным тружеником мира: во-первых, сто раз умнее иных, да и знал народ персидский» [14,с.89]. Известно суждение А.С. Пушкина (март 1828), очень скоро после прибытия Грибоедова с дипломатическим триумфом с Кавказа: «Это один из самых умных людей в России. Любопытно послушать его» [15,с.160]. В Грузии Грибоедов нашел преданную жену. И свою гибель, как подтверждают сохранившиеся сведения, он также предполагал: «Я знаю персиян <…> Аллаяр-хан мой личный враг, он меня уходит! Не подарит он мне заключенного с персиянами мира. Старался я отделаться от этого посольства» [16,с.31].
Становится понятно, что в рассматриваемом стихотворении определение «прозорливый» характеризует Грибоедова не столько как поэта, сколько как человека редкого ума и проницательности. Для поэта, даже великого, данные качества не являются общеупотребительными, в то время как характеристики «вдохновенный» и «пророк» используются часто. Тем самым Пушкин подчеркнул исключительность Грибоедова и как поэта, и как человека.
Что касается определения « крылатый », то Пушкин использует его неоднократно и по разным поводам. Однако всего трижды, включая и изучаемые стихи как «О поэте с богатой фантазией, о его слоге, вдохновении» [8,т.2,с.422]. В стихотворении «Дельвигу» (1830) он сравнивает этого поэта с собой, называет его братом, а его слог «могучим и крылатым ». В стихотворении «К Овидию» (1821) Пушкин сравнивает себя и свою судьбу с древнеримским поэтом-изгнанником и говорит о « крылатом вдохновеньи». Мы можем понять, что эпитет «крылатый» используется к поэту, близкому Пушкину – как по духу, по судьбе изгнанника, так и близкому как другу. Это опять приводит нас к Грибоедову.
Однако был ли в 1828 году Мицкевич для Пушкина, как и Грибоедов, также «крылатым» поэтом? В своей работе Измайлов решает этот вопрос наиболее просто: он упрекает оппонента (Нольмана) в «нарочитом нежелании понять значение таких эпитетов, как „прозорливый и крылатый“, относящихся ко всякому „вдохновенному свыше“ поэту, а не только восточному» [2,с.169]. Здесь наглядно выявляется логическая порочность «методики» Измайлова: он не решает задачу, мог ли Пушкин относить данные эпитеты и к Мицкевичу, и «ко всякому» поэту?
Вместо этого, каждый раз он прибегает к расширительному толкованию эпитетов и сравнений, вместе с тем использует произвольные субъективные суждения, имеющие сколь угодно отдаленное отношение к Пушкину. Это и было показано выше при анализе таких признаков как «мужи грозны и косматы», кроме того, «жены гуриям равны». В противоположность такому подходу, используемый в данной статье метод анализа резко сужает «пространство произвольных литературоведческих суждений», основываясь лишь на научных итогах фундаментальных филологических исследований языка Пушкина [8,9].
Правильно поставив вопрос, мы и находим ответ в «суженном пространстве» литературоведения. Для этого следует обратиться к работам, скептически относящихся к апологии отношений Пушкина и Мицкевича. К сожалению, статья Ахматовой «Мицкевич и Пушкин» сохранилась только фрагментами [17]. Однако затронутые проблемы подробно исследуются в сравнительно недавней публикации, где вслед за Ахматовой делается вывод : «В самом деле, тюрьма, “весна из окна темницы”, мечта узника о воле – это поистине тема: Мицкевич в изгнании» [18]. В подтверждение приводятся строчки поэта:
- Здесь чувствую в хлебе насущном яд,
- Напрасно хочу набрать воздуху в грудь.
- Ни свободной мысли, ни вольного движения –
- Прикованный, подыхаю, как пес на цепи!
Очевидно, что подобные чувства никак не присущи «крылатому» человеку или поэту. И Пушкин, и его друг Вяземский не могли не видеть этого. Однако за этими и другими подробностями и аргументами отсылаем читателя к [18], где также рассматривается двойственность Мицкевича в той российской среде: «быть ныне лисицею, чтобы со временем обратиться в льва». Польский поэт тогда сообщал своему соплеменнику: «Учитывая различия в суждениях и литературных взглядах, я со всеми в согласии и дружбе». Такова была и его «дружба» с Пушкиным. Однако потом, уехав из России, Мицкевич говорил о своей жизни в то время: «Пока я был в оковах, ползая как уж, я хитрил с тираном, однако для вас (российских друзей – В.М. ) хранил кротость голубя». Известны его споры с Пушкиным по поводу образа Мазепы в «Полтаве», когда «Мицкевич делал ему некоторые возражения о нравственном характере этого лица».
Из работ [17, 18] вполне можно извлечь, что литературное общение, даже дружеское, у Пушкина с Мицкевичем никогда не переходило в дружбу близких по духу и взглядам людей, слишком они были разные[2]. Тем временем, в соответствии со сказанным выше, встретившись в 1828 году, Пушкин и Грибоедов сразу оказались в одном дружеском кругу. Спустя месяц после приезда Грибоедова в Петербург 19 апреля 1828 года князь Вяземский писал жене о том, с кем он собирается побывать в Европе: «Вчера мы были у Жуковского и сговорились пуститься на этот европейский набег: Пушкин, Крылов, Грибоедов и я» [14,с.90]. Очевидно, что в этой компании Мицкевич выглядел бы «инородным телом».
Вяземский, хорошо знавший обоих, сообщал о некоторых чертах, сближавших Пушкина и Грибоедова: «В Грибоедове есть что-то дикое <…> в самолюбии: оно, при малейшем раздражении, становится на дыбы; однако он умен, пламенен, и с ним всегда весело. Пушкин также полудикий в самолюбии своем и в разговоре; в спорах были у него сшибки задорные» [14,с.90].
В общении с Грибоедовым, который собирался стать супругом юной Нины Чавчавадзе, Пушкин мог от него услышать её характеристику, приводимую в дальнейшем мемуаристами: «Нина была отменно хороших правил, добра сердцем, прекрасна собой, веселого нрава, кроткая, послушная, однако не имела того образования, которое могло бы занять Грибоедова, хотя и в обществе она умела себя вести» [19]. Другой отзыв, ещё более впечатляющий: «Н.А. Чавчавадзе была одним из прелестнейших созданий того времени <…> Красавица собой, великолепно образованная, с редким умом, она безусловно завоевывала симпатии всех, кто только с ней был знаком. Все, кто только её знал, люди самых различных слоев, понятий, мнений, сходятся на одном, что это была идеальная женщина. Не было мало-мальски выдающегося поэта в Грузии, который бы ни посвятил ей несколько стихотворений» [20,с.388]. Так, по характеру и красоте Нина Чавчавадзе вполне могла в поэтическом воображении сравниваться с идеальным образом гурий – райских женщин. Общаясь с Грибоедовым, Пушкин мог от него слышать подобный отзыв и о грузинских женщинах в общем, и по такой яркой представительнице грузинских женщин судить, что в Грузии «жены гуриям равны».
Кстати, в декабре того же 1828 года Пушкин познакомился с Натальей Гончаровой, и его избранница была так же молода, как Нина Чавчавадзе, также отличалась редкой красотой, скромностью и также была «кроткая и послушная». На момент женитьбы Грибоедову исполнилось 33 года, а его избраннице – 16. Также и Пушкин женился после 30 лет, а Наталье Гончаровой было тогда всего 18 лет. Можно судить, что идеал женщины-жены для обоих поэтов был схожий. Наталью Гончарову Пушкин также считал идеалом женщины, и если не сравнивал её с гурией, то только потому, что её облик не соответствовал «восточной женщине».
И, наконец, мы можем обнаружить, вновь благодаря [8,т.1,с.343], что выражение «волшебник милый» Пушкин в своей поэзии использовал всего дважды. В 1827 году по отношению к художнику Кипренскому, создавшему его портрет [21, с. 63], и в 1828 году косвенно по отношению к Грибоедову, что следует из полученного нами выше вывода. Оба были его соотечественники, достойные восхищения Пушкина. В дальнейшем он вспоминал: «Я познакомился с Грибоедовым в 1817 году <…> все в нем было необыкновенно привлекательно». Для Пушкина это был человек, о котором он с полным основанием мог сказать: «Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни» [22, с. 460-461]. Знаменательно, что в 1829 году вслед за Грибоедовым Пушкин также отправился в Грузию. За гибелью Грибоедова трагически ушли из жизни сам Пушкин, а потом и Лермонтов. Споры о причастности к этим событиям «власть предержащих» идут до сих пор. Мицкевич «заслужил доверие» царской власти, уехал из России в 1829 году и умер своей смертью. Как сказал много позже Владимир Высоцкий: «Кто кончил жизнь трагически, тот истинный поэт». Мицкевич не был «таким» поэтом, и как видим, Пушкин не мог этого не ощущать и не понимать, хотя отдавал дань его талантам.
* * *
Когда более века назад Щеголев задавал свой вопрос (обозначенный мной – В.М .), он был достаточно искушенным исследователем-пушкинистом, чтобы не предложить кандидатуру Мицкевича, которая, в общем-то «лежала на поверхности». Длительное время не делали этого, а также другие пушкинисты, и наверное это не непреднамеренно. Пушкин далеко не столь прост и поверхностен, и понадобились десятилетия «советской пушкинистики», прежде чем нашелся желающий опубликовать эту «разгадку».
В первый раз это было сделано Измайловым в 1952 году и позже им объяснялось так: «Великая Октябрьская социалистическая революция в корне сняла то противоречие в вопросе о смысле русской государственности, которое вызывало проклятия Мицкевича, а Пушкиным так мучительно чувствовалось и было с такой гениальной глубиной выражено в образах „Медного Всадника“; победа над общим врагом – германским фашизмом – навсегда уничтожила рознь, столетиями искусственно насаждавшуюся между двумя братскими народами. Нет теперь ничего, что бы разделяло в нашем сознании образы двух гениев, двух народных поэтов.
То, что их самих порою разделяло, находит себе историческое объяснение. Однако непреходящую ценность имеет и сохраняет все то, что их сближало, что заставляло вместе биться их сердца, что питало их дружбу: любовь к свободе, высокий гуманизм, преданное служение своим народам, а через них – всему идущему вперед человечеству. История и сущность дружбы Пушкина и Мицкевича хорошо изучены и известны. Однако для нас ценен каждый новый факт, каждое звено, прибавляемое к этой дружеской цепи. Одним из таких звеньев является, по нашему убеждению, стихотворение Пушкина „В прохладе сладостной фонтанов“» [2,с.137].
Начало 1950-х годов было временем самого расцвета советской лженауки. «Победа над германским фашизмом» – великое событие, однако при чем тут «дружба Пушкина и Мицкевича»? Разве с этим событием что-то должно было перемениться в пушкинистике и литературоведении? Но тогда науки ставились в услужающее положение по отношению к официальным политике и идеологии. У Измайлова и содержится намек на это: до войны с фашизмом мы с поляками не дружили, и литературоведение от этого зависело. Однако очень скоро наступили времена разоблачения «культа личности», разоблачения лженаук. Данные процессы несколько поутихли для гуманитарных наук в «промежуток времени застоя». Вот тогда вновь пришло время для повторения версии Измайлова с подходящей политико-идеологической «приправой». А литературоведение теперь зависело от «дружбы братских народов». Для «литературных начальников» статья [2] была вполне адекватна их знанию и пониманию Пушкина.
Именно этим можно объяснить тот факт, что эта «точка зрения получила наибольшее распространение, и сейчас господствует в комментариях к этому стихотворению Пушкина в научных и массовых изданиях…» [5,с.254]. Недавно вышедшая книга об отношениях Пушкина и Мицкевича по поводу этого произведения в основном следует версии Измайлова, как бы не подозревая о существовании Грибоедова [23,с.113-125]. Заслугой крымских литературоведов является то, что они, вопреки устоявшемуся уже несколько десятилетий предубеждению, предложили новую версию. Их аргументы в пользу Грибоедова сост